Дорогой друг!

Спешу уведомить тебя, что письмо я твое получил, за которое благодарю, а за поздравление спасибо. Гриша, ты сожалеешь о том, что не мог со мною проститься. Я тоже очень сожалею, что не пришлось нам в последний раз поговорить, но что делать. Я поспешил скорее убраться из этого ада, потому что я боялся за свою башку. Все-таки мне зло сделал Епифанов, он облил сундук керосином. Что ты мне прописал про их гулянье, я нисколько этому не удивляюсь, потому что я уже был уверен в этом, а на глупые выходки Тиранова я смотрю как на сумасшествие. Он часто беснуется. В нем, вероятно, живет легион, поэтому ему не мешает попросить своего ангела, чтобы он его исцелил. А Яковлев настоящий идиот, из него, я уверен, ничего не выйдет, и вот он окончил школу, но бесполезно. А Калабухов самая дрянь и паскуда. Ну ладно об этом толковать, поговорим о другом. У нас делают шлюза, наехало множество инженеров, наши мужики и ребята работают, мужикам платят в день 1 р. 20 к., ребят<ам> 70 к., притом работают еще ночью. Платят одинаково. Уже почти сделали половину, потом хотят мимо нас проводить железную дорогу. 

Митьку я застал дома. Книг у меня мало есть, они все прочитаны и больше нет. У Митьки я которые взял, осталось читать только книг восемь. Я недавно ходил удить и поймал 33 штук<и>. Дай мне, пожалуйста, адрес от какой-либо газеты и посоветуй, куда посылать стихи. Я уже их списал. Некоторые уничтожил, некоторые переправил. Так, например, в стих<отворении> «Душою юного поэта» последнюю строфу заменил так:

Ты на молитву мне ответь,
В которой я тебя прошу.
Я буду песни тебе петь,
Тебя в стихах провозглашу.

«Наступ<ление> вес<ны>» уничтожил. Друг, посоветуй куда. Я моментально отошлю. Пырикову передай поклон от меня. Больше писать не знаю чего. Остаюсь любящий тебя друг

Есенин.

 

Июнь 1911, Константиново

Дорогой друг!

Гриша, неужели ты забыл свои слова: ты говорил, что будем иметь переписку, а потом вдруг на мое письмо не отвечаешь. Почему же? Пожалуйста, объясни мне эту причину. У нас все уехали на сенокос. Я дома. Читать нечего, играю в крокет.

Немного сделал делов по домашности. Я был в Москве одну неделю, потом уехал. Мне в Москве хотелось и побыть больше, да домашние обстоятельства не позволили. Купил себе книг штук 25. 10 книг отдал Митьке, 5 Клавдию. Я очень рад, что он взял. Остальные взяли гимназистки у нас здесь в селе. И у меня нет ничего.

На обороте:

Спас-Клепики
Рязанского уезда
передать
Григорию Андреевичу
Панфилову

 

7 июля, 1911, Константиново

Дорогой Гриша!

Письмо я твое получил. Мне переслали его из дома. Я вижу, тебе живется не лучше моего. Ты тоже страдаешь духом, не к кому тебе приютиться и не с кем разделить наплывшие чувства души; глядишь на жизнь и думаешь: живешь или нет? Уж очень она протекает-то слишком однообразно, и что новый день, то положение становится невыносимее, потому что все старое становится противным, жаждешь нового, лучшего, чистого, а это старое-то слишком по́шло. Ну ты подумай, как я живу, я сам себя даже не чувствую. «Живу ли я, или жил ли я?» — такие задаю себе вопросы, после недолгого пробуждения. Я сам не могу придумать, почему это сложилась такая жизнь, именно такая, чтобы жить и не чувство<ва>ть себя, т<о> е<сть> своей души и силы, как животное. Я употреблю все меры, чтобы проснуться. Так жить — спать и после сна на мгновение сознаваться, слишком скверно. Я тоже не читаю, не пишу пока, но думаю.

А я все-таки встречал тургеневских типов.

Слушай!

(Я сейчас в Москве.) Перед моим отъездом недели за две—за три у нас был праздник престольний, к священнику съехалось много гостей на вечер. Был приглашен и я. Там я встретился с Сардановской Анной (которой я посвятил стих<отворение> «Зачем зовешь т. р. м.»). Она познакомила меня с своей подругой (Марией Бальзамовой). Встреча эта на меня также подействовала, потому что после трех дней она уехала и в последний вечер в саду просила меня быть ее другом. Я согласился. Эта девушка тургеневская Лиза («Двор<янское> гн<ездо>») по своей душе. И по всем качествам, за исключением религиозных воззрений. Я простился с ней, знаю, что навсегда, но она не изгладится из моей памяти при встрече с другой такой же женщиной.

Здоровье мое после 20 лучше. Курить я уже бросил.

Я недавно написал «Капли». Клеменов воскрес, но скоро умрет опять.

Капли жемчужные, капли прекрасные,
Как хороши вы в лучах золотых,
И как печальны вы, капли ненастные,
Осенью черной на окнах сырых.
Люди, веселые в жизни забвения,
Как велики вы в глазах у других
И как вы жалки во мраке падения,
Нет утешенья вам в мире живых.
Капли осенние, сколько наводите
На душу грусти вы чувства тяжелого,
Тихо скользите по стеклам и бродите,
Точно как ищете что-то веселого.
Люди несчастные, жизнью убитые,
С болью в душе вы свой век доживаете.
Милое прошлое, вам не забытое,
Часто назад вы его призываете.

————

Москв<а>. Щипок. Магаз<ин> Крылова. Ал<ександру> Никит<овичу> Ясен<ину>, и для меня. Любящ<ий> т<ебя> Ес<енин> С.

 

До 18 августа 1912г., Москва

Дорогой Гриша, я получил твое письмо, за которое благодарствую тебе.

Проспекты я тебе уже отослал до твоей просьбы, а пересылки за них никакой нет, и ты не должен меня просить, что заплатишь марками. Между нами не должно быть никаких счетов. В таком случае мы будем Друзья. Желаешь если, я познакомлю вас письмами с М. Бальзамовой, она очень желает с тобой познакомиться, а при крайней нужде хотя в письмах. Она хочет идти в учительницы с полным сознаньем на пользу забитого и от света гонимого народа.

Я еще тебе посылаю странное письмо, но пойми все в нем и напиши письмо в ответ листовке.

Любящий тебя

Друг.

Есенин.

(Благослови меня, мой друг, на благородный труд. Хочу писать «Пророка», в котором буду клеймить позором слепую, увязшую в пороках толпу. Если в твоей душе хранятся еще помимо какие мысли, то прошу тебя, дай мне их как для необходимого материала. Укажи, каким путем идти, чтобы не зачернить себя в этом греховном сонме. Отныне даю тебе клятву. Буду следовать своему «Поэту». Пусть меня ждут унижения, презрения и ссылки. Я буду тверд, как будет мой пророк, выпивающий бокал, полный яда, за святую правду с сознанием благородного подвига.)

 

Август 1912 г., Москва

Печальные сны охватили мою душу. Снова навевает на меня тоска угнетенное настроение. Готов плакать и плакать без конца. Все сформировавшиеся надежды рухнули, мрак окутал и прошлое и настоящее. «Скучные песни и грустные звуки» не дают мне покоя. Чего-то жду, во что-то верю и не верю. Не сбылися мечты святого дела. Планы рухнули, и все снова осталось на веру «Дальнейшего-будущего». Оно все покажет, но пока настоящее его разрушило. Была цель, были покушения, но тягостная сила их подавила, а потом устроила насильное триумфальное шествие. Все были на волоске и остались на материке. Ты все, конечно, понимаешь, что я тебе пишу. Ми<нистр>ов всех чуть было не отправили в пекло святого Сатаны, но вышло замешательство и все снова по-прежнему. На Ца † Ря не было ничего и ни малейшего намека, а хотели их, но злой рок обманул, и деспотизм еще будет владычествовать, пока не загорится заря. Сейчас пока меркнут звезды и расстилается тихий легкий туман, а заря еще не брезжит, но ведь перед этим или после этого угасания владычества ночи всегда бывает так. А заря недалека, и за нею светлый день. Посидим у моря, подождем погоды, когда-нибудь и утихнут бурные волны на нем и можно будет без опасения кататься на плоскодонном челноке.

НА ПАМЯТЬ ОБ УСОПШЕМ
У МОГИЛЫ

В этой могиле под скромными ивами
Спит он, зарытый землей,
С чистой душой, со святыми порывами,
С верой зари огневой.

Тихо погасли огни благодатные
В сердце страдальца земли,
И на чело никому не понятные
Мрачные тени легли.

Спит он, а ивы над ним наклонилися,
Свесили ветви кругом,
Точно в раздумье они погрузилися,
Думают думы о нем.

Тихо от ветра, тоски напустившего,
Плачет, нахмурившись, даль,
Точно им всем безо времени сгибшего
Бедного юношу жаль.

———

Ответа!
Ответа!

 

Август - начало сентября 1912г., Москва

...Да, еще со мной хочет познакомиться некая особа, весьма, по слухам, серьезная. Это какой-то Исай Павлов, юноша, как и мы, и с такими же порывами. Он прислал хозяину письмо, так как тот ему знаком и наболтал, конечно, что-нибудь про меня, то вот он и, конечно, захотел частью, может быть, из благой цели, а частью из гордости, увидеть мои сочинения и узнать, кто из нас лучше пишет. Ну, да простит ему Егова эту детскую (немного похоже на мальчишество) выходку. А так как я настоящим не имею бумаги и вся моя чепуха (реникса) лежит после великой разрухи <под> моей корзиной кверху дном, то я, нижеподписавшийся, не могу удовлетворить его требования. Но аще паки ему это (не пондравится), то я дондеже не могу ему дать, пока не наведу (раймонт) надо всем. Он хочет показать их с разрешением г-на Есенина Яблоновскому.

Э! Ты не жди от синьорины Бальзамовой ответа. Я уже с ней прикончил чепуху. Право слово, впоследствии это для нее будет вредно, если он<а> будет возжаться за мной. Письмами ее я славно истопил бы печку, но черт меня намекнул бросить их в клозет. И что же... Бумага, весом около пуда, все засорила, и, конечно, пришлось звать водопроводчика. И с ними-то беда, а с ней бы еще хуже.

Хорошо, все так кончилось. При встрече слезы, при расставании — смех и гордость.

Славно! Конец неначинающегося романа!

Ну, что же? — До свиданья.

Отвечай скорее.

 

Ноябрь 1912г., Москва

Дорогой Гриша!

Извини, что так долго не отвечал. Был болен, и с отцом шла неприятность. Теперь решено. Я один. Жить теперь буду без посторонней помощи. После пасхи, как сказал мне дядя, еду в Петербург в имение, которое недалеко находится от Финляндии и где живет он сам. Эх, теперь, вероятно, ничего мне не видать родного. Ну что ж! Я отвоевал свою свободу. Теперь на квартиру к нему я хожу редко. Он мне сказал, что у них «мне нечего делать». Черт знает, что такое: в конторе жизнь становится невыносимее. Что делать?

Пишу письмо, а руки дрожат от волненья. Еще никогда я не испытывал таких угнетающих мук.

Грустно... Душевные муки
Сердце терзают и рвут,
Времени скучные звуки
Мне и вздохнуть не дают.
Ляжешь, а горькая дума
Так и не сходит с ума...
Голову кружит от шума,
Как же мне быть... и сама
Моя изнывает душа.
Нет утешенья ни в ком,
Ходишь едва-то дыша,
Мрачно и дико кругом.
Доля, зачем ты дана!
Голову негде склонить,
Жизнь и горька и бедна,
Тяжко без счастия жить. 

Гриша, в настоящее время я читаю Евангелие и нахожу очень много для меня нового... Христос для меня совершенство. Но я не так верую в него, как другие. Те веруют из страха: что будет после смерти? А я чисто и свято, как в человека, одаренного светлым умом и благородною душою, как в образец в последовании любви к ближнему.

Жизнь... Я не могу понять ее назначения, и ведь Христос тоже не открыл цель жизни. Он указал только, как жить, но чего этим можно достигнуть, никому не известно. Невольно почему-то лезут в голову думы Кольцова:

«Мир есть тайна Бога,
Бог есть тайна мира».

Да, однако, если это тайна, то пусть ей и останется. Но мы все-таки должны знать, зачем живем, ведь я знаю, ты не скажешь: для того, чтобы умереть. Ты сам когда-то говорил: «А все-таки я думаю, что после смерти есть жизнь другая». Да, я то же думаю, но зачем она, жизнь? Зачем жить? На все ее мелочные сны и стремления положен венок заблуждения, сплетенный из шиповника. Ужели так и невозможно разгадать.

Кто скажет и откроет мне,
Какую тайну в тишине
Хранят растения немые.
И где следы творенья рук,
Ужели все дела святые,
Ужели всемогущий звук
Живого слова сотворил.

Из «Смерти», начатой мною.

Пока и до свидания.

 

Ноябрь, 1912г., Москва

М. Г.

Что же Вы там спите!

Пора, я думаю, ответить. Как, сполна получили, а? Слушай, Гриша, с твоей стороны очень нехорошо, что ты мне в течение 12+9 дней не писал, как говорится, ни капли. Э!!! Милостивый г..., не по правилам. Слушай, Гриша. Я писал тебе когда-то о г. Павлове. Теперь, со твоего, сударь, соизволения, могу я вас через письма познакомить. Этот го<споди>н оч<ень> желает поближе сойтись с нами, потому что убеждения его во многом сходны с нами. Кроме того, он вегетарианец, умеет затронуть кое-какие вопросы. Вообще, человек полного уразумения. Если тебе кажется странным сие, то я открою, что он уже по моим рассказам оч<ень> х<орошо> тебя знает и жаждет знакомства. Кроме всего, я сообщаю тебе велию новость. Одержимый, так ска-ть, бесами, я когда-то, тебе известно, испускал из своих уст и ноздрей дым кадильный сатаны; теперь же, благодаря сему Павлову, я бросил сию пакость. Я дал оному слово, «а давши слово — крепись».

Уничтожь сию банальность.

 

9-10(?) декабря 1912г., Москва

Прежде всего, лучше истина, чем лицемерие: ты думаешь, ты прав с своими укоризнами? Тебя оскорбило то, что я сказал: «Что вы спите». Но ведь ты лучше почитаешь истину и искренность. Знай же: я это чувствовал и сказал. Я и всегда говорю, что чувствую. Что ты подозреваешь в этих словах? Если что-либо дурное, то я говорю тебе нет! Если тебе это кажется грубо, то прости, я извинения просить не буду. Я сказал искренно, так, как сказал бы всякий мужик, видя, что мешкают. Этими словами я не требовал от тебя подробного письма, а требовал только ответа, что получил ты книги или нет. Я боялся за них, потому что посланы были без цены, а квитанции я затерял. Если ты требуешь своим письмом от меня всего красивого, чистого, благородного, деликатного, но лицемерного, то знай, это не есть искренность, а я тебе сказал именно так (искренно). Если что-либо и встретилось в моем письме, затрагивающее струны твоей души, то знай, я не отвлеченная идея (какая-либо), а человек, не лишенный чувств, и недостатков, и слабостей. Вина не моя, что ты нашел оскорбление в моем письме, — вина твоя, что ты не мог разобрать. Если я употребил М. Г., то посмотри на окончание всей фразы и погляди, кому она сказана и можно ли так называть двух лиц. Не я тебя оскорбил, ты сам себя и меня, и меня до обидных слез. Знай, где твой находился в это время идеал? Или в это время он откачнулся от тебя, или ты от него. Я не знаю, но вижу. За все твои слова я мог бы сказать, как Рахметов («Что делать?», Чернышевский): «Ты или подлец, или лжец». Но я не хочу и особого равнодушия не имею, и притом глубоко тебя знаю и ценил как лучшего друга. Все-таки рана оскорбления лежит у меня на груди. Не было изо всех писем горше и худше сего письма!!! Во-первых, стыдны для тебя такие шаблонные требования, как Бальзамова и карточка. Здесь должно если быть, то все уже направленное к эгоизму. Хочешь быть идеалистом и противником общества, а сам строго соблюдаешь все светские приличия и рад за них подорвать все основы дружбы. Теперь уже не дружба, а жалкие шатающиеся останки, которые, может быть, рухнут при малейшем противоречии.

Ответа просить я не буду, потому что, может быть, будет тебе неприятно и ты не сочтешь себя обязанным и виновным перед собою. Почему-то невольно лезут в голову мрачные строчки:

Облетели цветы, догорели огни,
Непроглядная ночь, как могила, темна.

 

Середина декабря (?) 1912г., Москва

Дорогой Гриша! Прости, что долго не писал. (Забудем прошлое, уставим общий лад.) Гриша, сейчас я нахожусь дома. Каким образом я попал, объяснить в этом письме не представляется возможности. Но зато все это знает Павлов. Знаешь, Гриша, ты пиши поскорее ему письмо. Он просил меня об этом. Сейчас я совершенно разлаженный. Кругом все больно и на все тяжело и обидно.

Не знаю, много ли времени продолжится это животное состояние. Я попал в тяжелые тиски отца. Жаль, что я молод!... Никак не вывернешься. 

Не знаю, что и писать, и голова тяжела, как свинец.

Отовсюду по роже скользит влага. Удрученное состояние. Скоро поеду в Рязань.

Слушай, ты пропиши Павлову, что я писать пока ему погожу. Но я, скажи ему, весьма всем доволен и очень рад, что его духовный перелом увенчался смиренным Раскаянием. Я нисколько на это не сетую.

Все остальное я объясню тебе после.

Присылай наклейку. Я купил Надсона за 2 р. 25 к., как у Хитрова, только краска коричневая.

Слишком больно голову.

С. Е.


Спроси его, как конкурс?

 

Конец февраля - начало марта 1913г., Константиново

Дорогой Гриша!

Извини, что запоздал ответом. Вопрос о том, изменился ли я в чем-либо, заставил меня подумать и проанализировать себя. Да, я изменился. Я изменился во взглядах, но убеждения те же и еще глубже засели в глубине души. По личным убеждениям я бросил есть мясо и рыбу, прихотливые вещи, как-то вроде шоколада, какао, кофе не употребляю и табак не курю. Этому всему будет скоро 4 месяца. На людей я стал смотреть тоже иначе. Гений для меня — человек слова и дела, как Христос. Все остальные, кроме Будды, представляют не что иное, как блудники, попавшие в пучину разврата. Разумеется, я и имею симпатию и к таковым людям, как, напр<имер>, Белинский, Надсон, Гаршин и Златовратский и др., но как Пушкин, Лермонтов, Кольцов, Некрасов — я не признаю. Тебе, конечно, известны цинизм А. П<ушкина>, грубость и невежество М. Л<ермонтова>, ложь и хитрость А. К<ольцова>, лицемерие, азарт и карты, и притеснение дворовых Н. Н<екрасовым>. Гоголь — это настоящий апостол невежества, как и назвал его Б<елинский> в своем знаменитом письме. А про Некрасова можешь даже судить по стихотвор<ению> Никитина «Поэту обличителю». Когда-то ты мне писал о Бодлере и Кропоткине, этих подлецах, о которых мы с тобой поговорим после. Жаль, что не приходится нам увидеться, мы бы поговорили чередом, а не как в письмах. На пасху я поеду домой и не теряю надежды съездить к тебе, хотя бы на один день. Недавно я устраивал агитацию среди рабочих, письмом. Я распространял среди них ежемесячный журнал «Огни» с демократическим направлением. Очень хорошая вещь. Цена годовая 65 к. Ты должен обязательно подписаться. После пасхи я буду там помещать свои вещи.

Уж ты, брат, постарайся, напиши другую наклеечку. Если ты ее посылал в том письме, то, значит, ей и капут, она, вероятно, уже сгинула. Жаль, что я не люблю писать письма. Я бы все вылил, что чувствовал. Гриша, напиши, что ты там затевал творить. Очень мне интересно знать, что бы это было.

————

Вот тебе стихотворение нашего современного поэта Корецкого, очень хорошее по мысли:

Наклонившись над жалкой фиалкой,
Ты сегодня спросила меня:

«Отчего такой хмурой и жалкой
Она стала в сиянии дня?»
О Дитя! Так и сердце поэта
Расцветает, где сумрак ночной,
Там, где много и красок и света,
Бесполезно блистать красотой.

———

Любящий т<ебя> С. Е.

 

Между 16 марта и 13 апреля 1913г., Москва

Милый Гриша, извиняюсь перед тобой за свое неисполненное обещание. Условия, Брат, условия помешали. Точки и запятые стали на пути и заградили дорогу. Тебе странными покажутся эти слова, но, к сожалению, увы! — это правда.

     Итак, я бросил есть мясо, рыбы тоже не кушаю, сахар не употребляю, хочу скидавать с себя все кожаное, но не хочу носить названия «Вегетарианец». К чему это? Зачем? Я человек, познавший Истину, я не хочу более носить клички христианина и крестьянина, к чему я буду унижать свое достоинство. Я есть ты. Я в тебе, а ты во мне. То же хотел доказать Христос, но почему-то обратился не прямо непосредственно к человеку, а ко Отцу, да еще небесному, под которым аллегорировал все царство природы. Как не стыдны и не унизительны эти глупые названия? Люди, посмотрите на себя, не из вас ли вышли Христы и не можете ли вы быть Христами. Разве я при воле не могу быть Христом, разве ты тоже не пойдешь на крест, насколько я тебя знаю, умирать за благо ближнего. Ох, Гриша! Как нелепа вся наша жизнь. Она коверкает нас с колыбели, и вместо действительно истинных людей выходят какие-то уроды. Условия, как я начал, везде должны быть условия, и у всего должны причины являться следствием. Без причины не может быть следствия, и без следствия не может быть причины. Не будь сознания в человеке по отношению к «я» и «ты», не было бы Христа и не было бы при полном усовершенствовании добра губительных крестов и виселиц. Да ты посмотри, кто распинает-то? Не ты ли и я, и кого же опять, меня или тебя. Только больные умом и духом не могут чувствовать это. Войдя в мое положение или в чье-либо другое, проверь себя, не сделал бы ли ты того, что сделал другой, поставь себя в одинаковые условия и в однородную степень понимания, и увидишь доказательство истинных слов: Я есть ты. Меня считают сумасшедшим и уже хотели было везти к психиатру, но я послал всех к Сатане и живу, хотя некоторые опасаются моего приближения. Ты понимаешь, как это тяжело, однако приходится мириться с этим и отдавать предпочтение и молиться за своих врагов. Ведь я сделал бы то же самое на месте любого моего соперника по отношению к себе, находясь в его условиях. Да, Гриша, люби и жалей людей — и преступников, и подлецов, и лжецов, и страдальцев, и праведников: ты мог и можешь быть любым из них. Люби и угнетателей и не клейми позором, а обнаруживай ласкою жизненные болезни людей. Не избегай сойти с высоты, ибо не почувствуешь низа и не будешь о нем иметь представления. Только можно понимать человека, разбирая его жизнь и входя в его положение. Все люди — одна душа. Истина должна быть истиной, у нее нет доказательств, и за ней нет границ, ибо она сама альфа и омега.

     В жизни должно быть искание и стремление, без них смерть и разложение. Нельзя человеку познать Истину, не переходя в условия и не переживая некоторые ступени, в которых является личное единичное сомнение. Нет истины без света, и нет света без истины, ибо свет исходит от истины, а истина исходит от света. Что мне блага мирские? Зачем завидовать тому, кто обладает талантом, — я есть ты, и мне доступно все, что доступно тебе. Ты богат в истине, и я тоже могу достигнуть того, чем обладает твоя душа. Живое слово пробудит заснувшую душу, даст почувствовать ей ее ничтожество, и проснется она, и поднимет свои ослепленные светом истины очи и уже не закроет их, ибо впереди мрак готовит напасти, а затишье принесет невзгоды, она пойдет смело к правде, добру и свободе.

     Так вот она, загадка жизни людей. Прочь малодушие. Долой взгляды на лета: мудрость, удел немногих избранных, не может быть мудростью. Всякий мудрый и всякий умен по-своему, и всякий должен прийти к тому же, и для всякого одна истина: Я есть ты. Кто может понять это, для того нет более неразгаданных тайн. Если бы люди понимали это, а особенно ученые-то, то не было <бы> крови на земле и брат не был бы рабом брата. Не стали бы восстанавливать истину насилием, ибо это уже не есть истина, а истина познается в истине. Живи так, как будто сейчас же должен умереть, ибо это есть лучшее стремление к истине. Человек! Подумай, что́ твоя жизнь, когда на пути зловещие раны. Богач, погляди вокруг тебя. Стоны и плач заглушают твою радость. Радость там, где у порога не слышны стоны. Жизнь в обратной колее. Счастье — удел несчастных, несчастье — удел счастливых. Ничья душа не может не чувствовать своих страданий, а мои муки — твоя печаль, твоя печаль — мои терзанья. Я, страдая, могу радоваться твоей жизнью, которая протекает в довольстве и наслаждении в истине. Вот она, жизнь, а ее назначение Истина, которая определила назначение, где альфа, там и омега, а где Начало, там и конец.

————

Злобою сердце томиться устало,
Мно<го> в нем правды, да радости мало.

Да, Гриша, тяжело на белом свете. Хотел я с тобой поговорить о себе, а зашел к другим. Свет Истины заманил меня к своему Очагу. Там лучше. Там дышится вольней и свободней, там не чувствуется того мучения и угрызений совести, которые окружают всех во мраке злобы и разврата. Хоть поговоришь-то о ней (об истине), и то облегчишь свою душу, а сделаешь если что, то счастлив безмерно. И нет пределам земной радости, которая, к сожалению, разрушается пошлостью безвременья. И опять тяжело тогда, и приходится говорить:

Облетели цветы, догорели огни,
Непроглядная ночь, как могила, темна.

 

23 апреля 1913г., Москва

Дорогой Гриша! Извини меня, что я так долго не отвечал тебе. Была великая распря! Отец все у меня отнял, так как я до сих пор еще с ним не примирился. Я, конечно, не стал с ним скандалить, отдал ему все, но сам остался в безвыходном положении. Особенно душило меня безденежье, но я все-таки твердо вынес удар роковой судьбы, ни к кому не обращался и ни перед кем не заискивал. Главный голод меня миновал. Теперь же чувствую себя немного лучше. Ты уж меня прости. Я извиняюсь перед тобою, но ты не знаешь, как это трудно. Пока всего хорошего.

Жду ответа.
С. 

На обороте:

Спас-Клепики
Рязанского уезда.
Григорию Андреевичу
Панфилову.

 

16 июня 1913г., Москва

Дорогой Гриша!

Извини, что запоздал ответом. Я все дожидался, чтобы послать тебе вырезку из газеты со своим стихотворением, но оказывается, это еще немного продолжится. Пришлю после.

Ты просишь рассказать тебе, что со мной произошло, изволь. Во-первых, я зарегистрован в числе всех профессионалистов, во-вторых, у меня был обыск, но все пока кончилось благополучно. Вот и все.

Живется мне тоже здесь незавидно. Думаю во что бы то ни стало удрать в Питер. Москва — это бездушный город, и все, кто рвется к солнцу и свету, большей частью бегут от нее. Москва не есть двигатель литературного развития, а она всем пользуется готовым из Петербурга. Здесь нет ни одного журнала. Положительно ни одного. Есть, но которые только годны на помойку, вроде «Вокруг света», «Огонек». Люди здесь большей частью волки из корысти. За грош они рады продать родного брата. Все здесь построено на развлечении, а это развлечение покупают ценой крови. 

Да, мельчает публика. Портятся нравы, а об остальном уж и говорить нельзя.

Читал ли ты роман Ропшина «То, чего не было» из эпохи 5 годов. Очень замечательная вещь.

Вот где наяву необузданное мальчишество революционеров 5 года. Да, Гриша, все-таки они отодвинули свободу лет на 20 назад. Но біс с ними, пусть им себе галушки с маком кушают на энтом світи. Пока больше не знаю, что писать.

Любящий т<ебя> Сережа.


Не обижайся, что замедлил.  

 

Начало сентября (?) 1913г., Москва

Сбейте мне цепи, скиньте оковы!
Тяжко и больно железо носить.
Дайте мне волю, желанную волю,
Я научу вас свободу любить.

Увы мне, увы мне! Тебе ничего там не видно и не слышно в углу твоего прекрасного далека. Там возле тебя мирно и плавно текут, чередуясь, блаженные дни, а здесь кипит, бурлит и сверлит холодное время, подхватывая на своем течении всякие зародыши правды, стискивает в свои ледяные объятия и несет Бог весть куда в далекие края, откуда никто не приходит. Ты обижаешься, почему я так долго молчу, но что я могу сделать, когда на устах моих печать, да и не на моих одних. 

Гонима, Русь, ты беспощадным роком
За грех иной, чем гордый Билеам.
Заграждены уста твоим пророкам
И слово вольное дано твоим ослам.

Мрачные тучи сгустились над моей головой, кругом неправда и обман. Разбиты сладостные грезы, и все унес промчавшийся вихорь в своем кошмарном круговороте. Наконец и приходится сказать, что жизнь — это действительно «пустая и глупая шутка». Судьба играет мною. Она, как капризное дитя, то смеется, то плачет. Ты, вероятно, получил неприятное для тебя письмо от моего столь любезного батюшки, где он тебя пробирает на все корки. Но я не виноват здесь. Это твоя неосторожность чуть было <не> упрятала меня в казенную палату. Ведь я же писал тебе: перемени конверты и почерк. За мной следят, и еще совсем недавно был обыск у меня на квартире. Объяснять в письме все не стану, ибо от сих пашей и их всевидящего ока не скроешь и булавочной головы. Приходится молчать. Письма мои кто-то читает, но с большой аккуратностью, не разрывая конверта. Еще раз прошу тебя, резких тонов при письме избегай, а то это кончится все печально и для меня, и для тебя. Причину всего объясню после, а когда, сам не знаю. Во всяком случае, когда угомонится эта разразившаяся гроза.

А теперь поговорим о другом. Ну как ты себе поживаешь. Я чувствую себя прескверно. Тяжело на душе, злая грусть залегла. Вот и гаснет румяное лето со своими огненными зорями, а я и не видал его за стеной типографии. Куда ни взгляни, взор всюду встречает мертвую почву холодных камней, и только и видишь серые здания да пеструю мостовую, которая вся обрызгана кровью жертв 1905 г. Здесь много садов, оранжерей, но что они в сравнении с красотами родимых полей и лесов. Да и люди-то здесь совсем не такие. Да, друг, идеализм здесь отжил свой век, и с кем ни поговори, услышишь одно и то же: «Деньги — главное дело», а если будешь возражать, то тебе говорят: «Молод, зелен, поживешь — изменишься». И уже заранее причисляют к героям мещанского счастья, считая это лучшим блаженством жизни. Все погрузились в себя, и если бы снова явился Христос, то он и снова погиб бы, не разбудив эти заснувшие души.

Жизнь невеселая, жизнь терпеливая,
Горько она, моя бедная, движется.

Да, я частенько завидую твоему другу Пырикову. Вероятно, его боги слишком любили, что судили ему умереть молодым. Как хорошо закатиться звездой пред рассветом, но а сейчас-то его пока нет и не видно. Кругом мрак.

Ах ты, ноченька,
Ночка темная,
Ночка темная,
Ночь осенняя!

Дела мои не особенно веселят. Поступил в университет Шанявского на историко-философский отдел, но со средствами приходится скандалить. Не знаю, как буду держаться, а силы так мало. Я не знаю, что ты там засел в Клепиках, пора бы и вырваться на волю. Ужели тебя не гнетет та удушливая атмосфера? Здесь хоть поговорить с кем можно и послушать есть чего. Пока, думаю довольно с меня разводить эти мертвые каракули. Скука невыносимая. «Все мошенники и подлецы. Есть только один порядочный человек, губернатор города NN, да и тот, по правде сказать, свинья!» Так говорил Собакевич. И правда, я пока хорошего ничего не вижу.

Любящий тебя

Сережа.

 

После 23 сентября 1913г., Москва

Дорогой Гриша!

Писать подробно не могу. Арестован<о> 8 челов<ек> товарищей. За прошлые движения, из солидарности к трамвайным рабочим, много хлопот и приходится суетиться.

А ты пока пиши свое письмо, я подробно на него отвечу.

Любящий тебя Сережа.

 

3-7 ноября 1913г., Москва

Мне не спится в тоске по ночам,
Думы грустные сон отгоняют!

Отгоняют!

Дорогой Гриша, ты подумаешь, что я совсем забыл тебя, но напрасно. Ты не можешь себе представить, до чего сейчас возбуждена моя душа. С одной стороны, ты в опасном положении, а с другой — проворовался Шитов. Он в Москве, и больше я тебе ничего не скажу, не хочу травить тебя и себя. Гриша! Ради Бога, ты меньше раздражайся, а то это все <не> пройдет. Лечись, как не можно лечись. Напиши мне, какое тебе нужно лекарство, я пришлю. Читай меньше. Тебе сейчас это очень вредно. Если уж хочешь, то самые легкие по мысли книги. Желаешь, я тебе пришлю уголовные романы лубочных изданий. Серии я не нашел, а эти купил, но не знаю, годятся ли тебе эти: «Графиня нищая», «Ванька Каин». Писать мне не трудись, а если что нужно, то попроси своего папа́, он, кажется, у тебя добрый. Извини, что мало письмо. Через 3 дня или 2 еще пришлю.

Любящий тебя

Сережа.

 

Январь 1914г., Москва

Дорогой Гриша! Изнуренный сажусь за письмо. Последнее время я тоже свалился с ног. У меня сильно кровь шла носом. Ничто не помогало остановить. Не ходил долго на службу, и результат — острое малокровие. Ты просил меня относительно книг, я искал, искал и не нашел. Вообще-то в Москве во всех киосках и рынках не найти старых книг этого издательства. Ведь главное-то, они захватили провинциализм, а потому там и остались. Вообще каких-нибудь я могу прислать.

Не писал я тебе главным образом потому, что очень расстроился. А почему, сейчас расскажу.

Сижу я вечером, пишу по обыкновению и курю, вдруг звонок. Ба! Шитов! Ты откуда? — От хозяина. — Почему так? — Тебя захотел повидать. — Ну, садись и рассказывай. Весь вечер болтали с ним, вспоминали тебя и, конечно, распили вишневки. На другой день вызывают меня к телефону. Извините, сударь, у Вас был Андрюша? — Был. А что? — Да он тут стащил деньжонки и скрылся. — Ага. К вечеру является Шитьё. Я ему начинаю выговаривать и сказал, что, если он не возворотит их обратно, я ему не товарищ, и не подал ему руки. Он уехал и клялся, что больше этого не сделает, и писал, чтоб я не говорил тебе, но подлость не скрывают, и я пишу.

Никаких объяснений не принимаю, не хочу соглашаться с условиями, во всем воля человека, и он больше не показывайся на мои глаза. Он, оказывается, готов на все сделки. Я таких друзей не имею.

Посылаю тебе на этой неделе детский журнал, там мои стихи.

Что-то грустно, Гриша. Тяжело. Один я, один кругом, один, и некому мне открыть свою душу, а люди так мелки и дики. Ты от меня далеко, а в письме всего не выразишь, ох, как хотелось бы мне с тобой повидаться.

О болезни твоей глубоко скорблю и не хотел бы тебе напоминать об этом, слишком больно травить свою душу.

Любящий тебя

С. Е.

 

Январь 1914г., Москва

<Гриш>а! Небось ты меня скипидаришь вовсю. Голубчик мой, <пого>ди немного. Ей-Богу, ни минуты свободной. Так писать, <что> вздумается, неинтересно. Благодарю глубоко <за> приглашение, но приехать не могу, есть дела <важ>ные дома. Вот летом, тогда с великим <вост>оргом. Распечатался я во всю ивановскую. <Ред>актора принимают без просмотра и <псев>доним мой «Аристон» сняли. Пиши, г<ово>рят, <под> своей фамилией. Получаю 15 к. за строчку. <Прис>ылаю одно из детских стихотворений.

Глубоко любящий тебя Сережа.

(Какова моя персона?)

Я очень изменился.

 

Февраль 1914г., Москва